Май-июнь 2016 года
…
6 мая — 90 лет со дня рождения писателя-фронтовика Анатолия СОБОЛЕВА (1926—1986)
Он был первым, кто подошел к Данилке в новой школе. Кончился урок, и Данилка застенчиво вышел из класса, удивляясь длинному светлому коридору, красивым картинам в рамках и паркетному блестящему полу. Ничего этого не было в школах, где он раньше учился: ни в деревне, ни на станции, откуда они недавно переехали сюда, в крупный промышленный город.
— Рисовать умеешь? — в упор спросил этот невысокий и крепкий мальчишка.
— Не-е, — растерянно протянул Данилка.
— Хочешь, научу? — требовательно предложил новый соклассник.
— Хочу, — сказал Данилка и сам удивился. Всего минуту назад он об этом и не думал.
— У нас кружок ИЗО есть, — напористо продолжал говорить мальчишка. — По вторникам и пятницам занятия. Вечерами. Записывайся.
Данилка согласно кивнул, хотя даже и не знал, что такое ИЗО. Он еще робел от новой городской жизни: и от шумного движения машин, и от запутанного лабиринта улиц, и от незнакомых учеников в школе.
У мальчишки — звали его Сашкой — был светлый вихор на лбу — «корова языком лизнула», щербинка в верхнем ряду зубов и серые внимательные глаза, будто он все время ко всему присматривается и изучает. Этот взгляд поначалу смущал Данилку.
Семья Данилки жила на окраине города, в бараке, у многодетной вдовой сестры отца; ютились вместе в небольшой комнате. Отец теперь работал на заводе и ждал, когда дадут квартиру. Сашка тоже жил в бараке почти рядом с Данилкой, и после уроков по дороге они окончательно и познакомились.
Сашка, показывая короткий путь от школы до дома, вел через котлован у строившегося цеха, через пустырь, заросший лебедой и полынью, через маленькую речушку, черную от заводских отбросов. На дощатом настиле деревянного мостика Сашка вдруг остановился и, показывая на зловонный пар над речушкой, сказал восторженно:
— Гляди, как золотится на солнце.
Данилка увидел, что и впрямь клубы удушливого пара, поднимающиеся над речкой, окрашены в нежно-зеленый цвет и ярко выделяются над глянцево-черной поверхностью речки.
— Вот бы схватить. — Сашка прищурил глаза, как бы впитывая в себя этот редкостный цвет. — Это только во второй половине дня бывает, когда солнце вон оттуда светит. — Он показал на гору, под которой дымил завод. — Я уж сколько раз пробовал схватить — не могу.
Он задумчиво смотрел вдоль речки.
— Может, маслом надо, а? Нет, масло тяжелит картину, легкости нету, а тут, видишь, — воздушность. Как раз акварелью надо.
Сашка говорил не столько обращаясь к Данилке, сколько к самому себе. Данилке даже показалось, что Сашка и вовсе забыл о нем.
Они стояли на ветхом, чудом державшемся мостике, и Данилка страдал от нестерпимой вони, исходящей от речки, а Сашка вроде даже и не замечал этих ароматов. Прищурив глаза, он все глядел и глядел на золотистый ядовитый пар. И вдруг рассказал, что отец его погиб на заводе, когда расплавленный чугун прорвал доменную летку и хлынул в цех. Отец Сашки бежал по этой огненной реке, и никто ничем не мог ему помочь. Он сгорел весь, даже хоронить было нечего. Слушая рассказ Сашки, Данилка с опаской глядел на огромные доменные печи, возвышающиеся как горные пики над заводом.
Наутро Данилка пришел к Сашке в барак. В комнате было столько ребятишек — ползающих, бегающих, кричащих и дерущихся — и столько взрослых, что и шагу ступить было нельзя, чтобы не натолкнуться на кого-нибудь. Все это Сашкины братья, сестренки, племянники, дядьки, тетки по случаю воскресенья были дома.
Сашка завел Данилку в свой крошечный уголок между качалками и висящими на веревке пеленками. Собственно, эти-то пеленки и служили стенкой, отгораживающей уголок от кишмя кишащей комнаты. Здесь, у окна, на колченогом столике Данилка увидел акварельные медовые краски в железной коробочке, набор разнообразных кисточек и Сашкины рисунки. Данилка сразу оценил их — нарисовано было здорово. Данилка хотя и сказал накануне, что не умеет рисовать, все же порисовывал помаленьку, но только карандашом. У него имелась даже тетрадка, в которой на каждой странице были нарисованы Пушкин, Крылов и Чапаев. Данилка, пожалуй, не мог бы объяснить, почему именно этих людей он рисовал. Возможно, потому, что всякий узнает, кто изображен на рисунке. Пушкин весь кудрявый — любой догадается, что это Пушкин. У Чапаева — папаха набекрень и усы — тоже ни с кем не спутаешь. Ну, а у Крылова — три подбородка и распахнутый воротник рубахи. Данилка эти портреты выдавал сериями.
Посмотрев на Сашкины рисунки, Данилка сразу понял, что ему с ним не тягаться.
— Давай порисуем, — предложил Сашка.
— Давай, — неохотно согласился Данилка.
Они начали копировать рисунок с тарелки — плывущую парусную лодку между лесистых берегов озера. Сашка, конечно, сразу заткнул Данилку за пояс — у него в точности получилось. А у Данилки…
Но именно с этого дня и началась их настоящая дружба. Данилка стал часто приходить к Сашке, и они часами рисовали.
Так Данилка попал к нему в ученики. Пощады Сашка не давал — он мог рисовать с зари и до зари, не чувствуя усталости. Он таскал Данилку по магазинам, где висели выставленные на продажу картины, писанные масляной краской в местной художественной мастерской, и репродукции на бумаге. Сашка показывал все это Данилке, образовывал:
— Это Левитан, «После дождя». Он ее за четыре часа написал. Видишь, как вода блестит? Дождь только что прошел, и трава вон еще вся мокрая. И воздух сырой.
Сашка зябко поежился, и по коже у него пошли пупырышки, хотя в тесном магазине было душно. Он ощущал картину кожей, всем своим существом. И это передалось Данилке, и он тоже почувствовал зябкость, как после дождя.
— А это Шишкин, — показывал Сашка на другую репродукцию. — «Утро в сосновом лесу». Рассвет. Рано еще. Вон, видишь, дерево вдали голубое? Это из-за тумана. И воздух еще синий, а на верхушках вон уже солнце играет. Медведей ему художник Савицкий нарисовал. Шишкин не умел их рисовать. Сумел бы, конечно, но не так. Он природу здорово передавал, особенно — лес. Вон «Корабельная роща» тоже его. Видишь, какие сосны? Как живые стоят. Вот бы в Москву попасть, в Третьяковскую галерею! — мечтательно вздохнул Сашка. — А то всё репродукции да репродукции, а их знаешь как перевирают — когда печатают, краски смазываются. Ефим Иванович говорит, что между репродукцией и подлинником разница, как между телком и коровой.
Хождение по магазинам служило им как бы посещением картинных галерей. Порою Сашка прибегал к Данилке запыхавшись и с порога кричал:
— Айда в «Канцтовары», там новые картины привезли! «Мокрый луг» Васильева и Саврасова «Грачи прилетели». Айда, пока не продали!
И они бежали по шумным улицам или «зайцами» катили в гремящем трамвае на другой конец города и часами торчали в магазине, разглядывая репродукции и открытки. Сашку хорошо знали все продавцы и дозволяли даже потрогать картины руками.
— Мазок зализан, — говорил Сашка, показывая Данилке картину Федотова «Сватовство майора». — Гладко. А у Врубеля целыми кусками холст виден. Не закрашен ничем. Я читал. Вот бы живую картину его посмотреть! В Третьяковке.
Сашка мог часами говорить о картинах, о красках, о тонах и полутонах, о разной манере письма художников. Данилка с интересом слушал, запоминал, удивлялся Сашкиным знаниям, и все больше и больше увлекался рисованием. Отец Данилки радовался, довольно крякал и трогал щетку рыжих усов.
— А что, мать, глядишь — художником станет! А? Художник Данила Чубаров.
— Не знаю, — говорила мать, сидя за швейной машинкой. — Хорошо бы, конечно, да хватит ли таланту. Вот Сашка, тот — будет.
— Сашка — да! — соглашался отец, и голос его теплел. — Способный парень. Самородок.
Тетка Марья, сестра отца, подтирая носы своим пацанам и ласково поглядывая на Данилку, высказывала житейские соображения:
— Вот ежели бы ковры научился рисовать, большие деньги зашибал бы. И работа не пыльная — знай малюй. На базаре вон ковры с лебедями да со дворцами продают. Нарасхват.
— Ну нет, — решительно возражал отец. — Я хоть и не силен во всем этом деле, но скажу так: рисовать человек должен не для денег, а для души, чтоб люди радовались. У нас вот, когда я у Котовского воевал, парень один был, боец. Углем портреты рисовал. Возьмет доску и — раз-раз! — углем. Как живой сидишь. Даже оторопь берет, а он смеется. Но и удалец тоже был. Его за храбрость сам Котовский красными галифе наградил. Орденов тогда не давали, а одежду. Зарубили его потом на Тамбовщине. Мы тогда восстание Антонова к ногтю давили. Вот бы из него художник знатный вышел. Поучить бы только в академии.
Данилке ковры с лебедями тоже нравились, как и тетке Марье, и он однажды сказал об этом Сашке.
— Ты что! — презрительно скривил губы Сашка. — Это ж — мазня. Халтурщики подкалымливают. Тут искусством и не пахнет. Ты гляди вокруг себя. Во, видишь, какой закат! Вот красота настоящая. И трубы торчат. Смотри, как впечатанные в небо.
Они шли из школы, со второй смены. Если бы не Сашка, Данилка и не обратил бы внимания на лимонный закат и на черные трубы мартеновского цеха, графически четко выделяющиеся на фоне закатного неба. Из труб шел кирпичного цвета дым, а рядом белым облаком окутывалась темная громада домны, стреляли кудрявыми дымками маневровые паровозы.
— Вот бы цвет поймать, — тихо сказал Сашка, внимательно ощупывая взглядом местность.
На другой день Данилка увидел все это на бумаге: и лимонное небо, и черные трубы, и домну — толстую, неуклюжую и какую-то добрую, как Сашкина бабка, которую тоже звали Домной, и кудрявые шарики паровозных дымков. И только после того как увидел он вчерашнюю картину на бумаге у Сашки, у Данилки как бы раскрылись глаза на обыденную красоту окружающего мира, на простые вещи, которые вдруг повернулись к нему другой стороной, и он почувствовал их необычность и значение.
Первое волнение, первое по-настоящему творческое горение он испытал, когда осенним пасмурным днем стоял у ларька в очереди за ранетками — маленькими кисловато-сладкими яблочками.
Низко пластались над землей серые рваные облака, ветер гнал по улице пыль и опавшие тополиные листья. Надвигался дождь. И Данилку вдруг охватила какая-то счастливая тревога, и он ясно ощутил, почувствовал всем своим существом красоту окружающего мира и вдруг обнял сердцем и этот тревожный дымный цвет стремительно несущихся облаков, и опустившийся на улицу предненастный сумрак, и седую стену дождя вдали, и заглохшие краски дня.
Данилка прибежал домой и быстро-быстро, боясь расплескать что-то драгоценное, зябкое, еле уловимое, набросал акварелью улицу, ларек, очередь за ранетками, рваные седые облака и нещадно загнутый порывом ветра молодой тополек. И пока рисовал, его не покидало чувство счастливой легкости и свободы, ощущение того, что он все может, все ему подвластно. Закончив работу, он долго смотрел на акварельный рисунок, понимая, что ему удалось схватить и цвет, и настроение и передать все это в красках. И от этого подкатил к горлу комок. Данилка глотал его и не мог проглотить и устало и счастливо улыбался.
Когда Данилка показал акварель другу, Сашка пришел в восторг. Он хлопал Данилку по плечу и орал:
— Вот видишь, видишь! А то какие-то лебеди ему нравятся!
Данилка был очень польщен похвалой, уши его пылали.
Сашка многому научил Данилку, на многое открыл глаза. От него Данилка, к великому своему удивлению, узнал, что снег, оказывается, никогда не бывает белым. По утрам он — голубой, в обед — розовый, в сумерки — синий, а когда свечереет — то черный. Это было открытием. Данилка поначалу не поверил. Тогда Сашка потащил его на улицу в ослепительное сверкание снега.
— Видишь, видишь, снег — розовый. А тени вон голубые! — восхищенно говорил Сашка, будто все это создал он сам. — Видишь? А вечером тени станут синими, потом черными, и снег тоже другого цвета.
Снег действительно был розовым от солнца, а от домов падали голу бые тени. Иней на проводах тоже сверкал розовым отблеском. Данилка поразился. А Сашка все таскал его по морозу и показывал.
— Видишь, солнце почти белое, только чуть-чуть краплаку добавлено, а трубы сиреневые. Слепой ты, что ли?
Данилка смотрел и видел, что все было так, как говорил Сашка.
— А на провесне он глухим станет, снег.
Данилка не понял, почему снег станет глухим.
Сашка объяснил, что на провесне (это в феврале, в предвесенние дни) снег становится «глухим». Потому что теряет блеск от влаги, сыреет, тяжелеет.
— Неужели не видел? — удивлялся Сашка. — Свету больше в воздухе становится, а снег, наоборот, глохнет, не блестит, как сейчас.
Сашка досадовал и недоумевал, что Данилка не знает таких простых вещей. Но постепенно Данилка тоже стал кое-что понимать и в цвете, и в светотенях, и в полутонах, и в композиции рисунка. Сашка хвалил и радовался. Сашка и Данилка регулярно посещали кружок ИЗО, которым руководил физрук Ефим Иванович. Высокий, рыжий, с выпирающими скулами и мощным борцовским затылком, подстриженный по моде «под бокс», этот человек наставлял своих учеников, как ходить на лыжах, крутить «солнце» на турнике, а вечерами учил рисовать. В изокружке было несколько человек, и рисовали они масляными красками. К удивлению Данилки, здесь говорили не «рисовать», а «писать». Кто что хотел, тот то и писал.
Данилка выбрал себе «Всадника» художника Орловского. На открытке был изображен поднявшийся на дыбы конь, а на нем всадник в шляпе с пером. Сашка писал «Красный виноградник» какого-то Ван Гога. Данилке картина не нравилась, он не понимал, почему Сашка выбрал именно эту невзрачную картину, но, к его удивлению, Ефим Иванович больше всего уделял внимания именно этой картине, и они с Сашкой подолгу о чем-то говорили вполголоса.
Ребята засиживались в кружке допоздна, пока уборщица не выгоняла их. Сашка всегда удивлялся, что время уже позднее. Однажды он так засиделся перед своей картиной, что не сразу откликнулся на зов Данилки. Глаза его были отрешенны и задумчивы. Данилка спросил, чем уж так эта картина ему нравится.
— Трагическая, — ответил Сашка. — Видишь, красный цвет — нервный цвет, отблески на мокром. Деревья, как косое пламя на ветру. Видишь, здесь нервно, тревожно. Не чувствуешь?
Данилка сказал, что чувствует, хотя ничего не чувствовал.
Дома Сашка показал Данилке несколько открыток. На одной из них было изображено спелое поле ржи, поваленное порывом ветра, и стая косо летящих воронов. Опускалось в закат дымное кровавое солнце, зловещее, как чей-то жестокий, неумолимый, смотрящий с неба глаз.
— Что чувствуешь? — тихо спросил Сашка.
Данилка молчал. Чем больше смотрел на картину он, тем больше его охватывала какая-то непонятная тревога, боязнь чего-то, смутный страх. Особенно тревожили эти вороны, их косой изломанный полет. Нет, даже не вороны, а неспокойно завихренные мазки — по всей картине. И небо, и солнце, и желтая рожь, и птицы — все было исполнено этими мазками.
Данилка взглянул на Сашку и поразился: Сашка был бледен, зрачки расширены.
— Ты чего? — испугался Данилка.
— Это же Ван Гог, — тихо отозвался Сашка. — Это его последняя картина. Он написал ее и застрелился.
— Зачем? — почему-то шепотом спросил Данилка.
— Ефим Иванович говорит, что душа не выдержала. У каждого гения в груди напряжение создается, сила внутренняя такая.
Сашка задумчиво смотрел на открытки Ван Гога.
— Научиться бы так писать! — тихо сказал он. — Знаешь, у меня все время на душе свербит — хочется так написать картину, чтобы все ахнули. Ну, не ахнули, а как бы это сказать, — он взглянул на Данилку серьезно, по-взрослому, — чтобы она была написана, как у Ван Гога. Мне все время кажется, что я чего-то недоделал. Пишу, а сам думаю — плохо. Даже не так. Когда пишу, то нравится, а когда напишу — смотреть не могу.
Горел в груди Сашки тот огонь таланта, который не дает художнику успокоения, заставляет его переделывать картины бессчетный раз, быть вечно недовольным своими произведениями; тот огонь, который заставлял больных и голодных, гонимых и преследуемых непризнанных творцов идти своей дорогой, тяжкой и светлой. Был этот огонь и в груди Сашки. Он заставлял его по многу раз переделывать свои рисунки. Однажды Данилка спросил, зачем столько раз перерисовывать уже нарисованное, когда и так все хорошо. Сашка ответил:
— Надо, чтобы еще лучше было. Чтобы рисунок был прост и ясен.
— И так уже все просто и ясно, — сказал Данилка.
На это Сашка сказал:
— Федотов, который «Сватовство майора» написал, говорил: «Поделаешь раз сто — будет просто». Понял?
Своими рассуждениями о живописи Сашка поражал Данилку. В остальном он был мальчишка, как и все остальные. Любил кататься на лыжах, ходить в кино, удирать с уроков, вздыхал по Аньке Скоробогатовой — вертлявой белокурой сокласснице. Писал ей записки, тайком клал их в карман ее пальто в раздевалке. Любил петь под гитару песенку: «И понравился ей укротитель зверей, чернобровый красавец Андрюшка…» Младший брат его, пятиклассник, всегда при этом расплывался в улыбке. Его звали Андреем.
— Ты знаешь, — сказал однажды Сашка, широко и удивленно раскрыв глаза. — Я все время удивляюсь: как это так! Берешь краски, выдавливаешь. Делаешь мазок — раз-раз! — и получается картина. Это ж — чудо! А? Вот дерево, я на него смотрю, а потом — раз! — и на холст или бумагу. И делаю его таким, каким вижу. А другой видит его по-другому. А если бы все одинаково видели — скучно было бы. Я вот рисую, а у меня сердце замирает. Даже страшно делается, что я могу кистью сделать.
Однажды Сашка принес на урок рисования — а рисование в классе вел все тот же Ефим Иванович — портрет своего пятилетнего племянника. Выполнен рисунок был акварелью в розовых тонах. Лицо карапуза будто бы выплывало из акварельного тумана. Но самым поразительным на портрете были глаза. Они были устремлены и вовне, и в то же время внутрь, в себя, будто бы этот пухлогубый мальчишка размышлял, напряженно думал о чем-то, смотрел на мир не только с детским любопытством, а хотел понять и осмыслить этот окружающий его мир.
Все притихли перед портретом и вроде бы сами задумались над тем же, о чем думал и мальчишка, неясно выплывающий из разноцветной гаммы акварели.
Ефим Иванович вывесил рисунок на доску и долго и задумчиво смотрел на него.
А потом, уже во время урока, Данилка видел, как Ефим Иванович внимательно и растерянно глядел на склоненную голову Саши, рисовавшего в это время кувшин, стоящий на столе.
— Теперь буду только на пленэре работать, — сказал Сашка, когда они шли домой из школы.
— На каком планэре? — удивился Данилка и даже остановился.
— Не на планэре, — засмеялся Сашка, — а на пленэре. Это французское слово такое. На воздухе, значит, с натуры писать. В прошлом веке французские художники такое правило себе сделали. И у нас Саврасов тоже своих учеников на пленэр водил, у него Левитан учился.
И как отрезал. Не стал даже Ван Гога копировать.
На Сашкиных акварелях появились городские улицы после дождя; вечерние трамваи, когда в лужах переливают огни; заводские трубы, будто врезанные в зеленое небо; горбатый железный мост через речку, рассекающую город на две части; городской сад на утренней зорьке. И все это было выполнено нервным мерцающим мазком или штрихом. При взгляде на эти акварели возникало в груди чувство радости и тревоги одновременно. Акварели Сашки были горячи, взбудоражены, полны света, и Данилке самому хотелось рисовать, рисовать и рисовать.
А Сашка искал все новые и новые уголки города и, забравшись куда-нибудь на крышу или пристроившись у ограды, тут же схватывал на лету пеструю толпу на улице, одинокую лошадь у горкома или драку в детском саду.
Раз как-то он пришел поздно вечером к Данилке и позвал его «смотреть ночь».
Они выехали за город к реке и расположились неподалеку от рыбаков. На другой стороне, на высоком обрывистом берегу, смутно белела старая крепость, поставленная казаками, покорителями этого края еще при Борисе Годунове. Через реку был перекинут железнодорожный мост, по которому проходили поезда, ощущая невидимый в темноте бег реки. В городе гасли огни, но завод под горой продолжал грохотать, и сюда доносилось его мощное дыхание. Темное небо время от времени озаряло пламя в полнеба; это выливали на отвале шлак доменных печей.
Ребята сидели молча, и Данилка вспомнил деревню, своих дружков Ромку и Андрейку, вспомнил, как гонял с ними в ночное лошадей и как дед Савостий рассказывал им про колчаковщину, как наказывал любить свою землю, видеть и понимать ее красоту. Сладко и грустно защемило сердце. Что-то делают сейчас его дружки — может, опять сидят в ночном у костра, только теперь уже без деда Савостия. Еще зимой отец получил из деревни письмо от своего товарища, который и сообщил, что дед утонул, спасая колхозную телушку, и похоронен как заслуженный труженик, как человек, которого любила вся деревня.
Не было у деда Савостия детей, судьба обделила, вот и припадал он сердцем ко всем ребятишкам, хороводился с ними, а пуще всего выделял троицу — Ромку, Андрейку и Данилку.
Вспомнил его Данилка, и повлажнели глаза — так захотелось в родное село, в знакомые поля, к своим дружкам, в ночное, и чтоб дед Савостий был жив, и чтоб старый мерин Серко был с ними. И чтоб кони паслись, и горел костер, а дед Савостий рассказывал бы про Гражданскую войну.
Вышла луна из-за облаков, ее зыбкий свет залил пойму реки, и на душе Данилки стало еще тревожнее, будто бы он находился в каком-то заколдованном царстве, и вся эта тишина ночи вот-вот разрушится, взорвется чем-то страшным. Может быть, его охватило предчувствие тех перемен, которые были уже не за горами — зимой должна была начаться война с финнами, а там — через год — покатится по стране полымя войны с фашистами.
Может быть, туманное предчувствие бед тревожило его сейчас, когда смотрел он на лунную дорожку реки. На дальние огни завода, на костер рыбаков.
— Помнишь «Лунную ночь» у Куинджи? — спросил Сашка. — Вот такая же луна у него была. Когда он первый раз картину выставил, то люди за холст заглядывали, думали, там лампочка горит — так луна у него светила. Как настоящая. Вот как он краски, интересно, подбирал?
Они вернулись в город на заре, когда пошли первые трамваи и чистые, только что политые улицы были тихи и пустынны. Друзья шагали по мокрому асфальту и молчали. Хотелось спать, в голове стоял шум, а на сердце было легко. В такой ранний час Данилка еще не видел города и вот теперь, увидев, вдруг почувствовал, что город ему нравится.
На другой день Сашка показал ему акварельный рисунок, на котором была изображена ночь: луна, костер, отраженный длинным кинжалом в реке, и лошадь, стоящая у воды, и снова дрогнуло сердце у Данилки. Он попросил у Сашки этот рисунок на память, и тот легко отдал.
— Цвет огня в воде не схватил. Надо еще раз сходить.
И они еще раз ходили на берег и сидели всю ночь возле реки, и Данилка рассказывал Сашке о своей жизни в деревне, о своих дружках, о деде Савостии, о том, как стреляли в отца и как любил девчонку по имени Ярка.
А зимой, когда была война с финнами и стояли лютые холода, Сашка однажды сказал:
— Давай я тебя нарисую. Садись.
Данилка сел, неуверенно улыбаясь. Сашка прищурил глаз и начал кидать штрихи на ватман. Долго и терпеливо сидел Данилка, а когда Сашка показал ему рисунок, он ахнул. Длинношеий пацан с хмурой удивленностью смотрел с портрета. Челка некрасиво торчала надо лбом, жесткие волосы не прилегали, глаза были разные — правый больше, левый меньше, острый подбородок выдавался вперед. А главное, главное — Данилка был синий. Весь синий, будто утопленник какой.
— Я тебя так вижу, — категорически заявил Сашка на Данилкин разочарованный вопрос, почему это он — синий.
Данилка ушел расстроенный. Дома долго рассматривал себя в зеркало. Ну ладно, глаз левый, если присмотреться, и вправду чуть-чуть меньше правого, а Сашка сделал в два раза. Челкой действительно не похвастать — волос у него грубый, как конская грива. И шея тонкая. Мать говорит, что он растет и потому вытягивается. Есть у Данилки и синева под глазами — война с финнами идет, и с харчами — не очень. Если повернуть щеку на свет, то возле уха тоже синеет. Но все равно — не такой же он синий, как сделал его Сашка.
Сашка принес Данилкин портрет в класс, и ребята покатились со смеху, а Сашка стоял красный и надутый.
— Вы дураки, вы ничего не понимаете! — вдруг закричал он со слезами на глазах и в бешенстве разорвал Данилкин портрет. Одноклассники перестали смеяться и с удивлением смотрели на Сашку
В этот момент в класс вошел Ефим Иванович. Все притихли. Ефим Иванович поднял разорванный портрет, сложил кусочки и долго смотрел на рисунок. Ребята выжидательно молчали.
— Почему в синих тонах? — спросил Ефим Иванович.
— Я так вижу, — буркнул Сашка, исподлобья глядя на учителя.
— Хорошо, допустим, — спокойно согласился Ефим Иванович. — Но что ты этим хотел сказать?
— Что война идет! — зло закричал Сашка. — Что хлеба не хватает! Он же синий, посмотрите! — мотнул он головой в сторону Данилки. — Он же голодный! Разве это не понятно?
Хлеба действительно не хватало, были перебои; по ночам люди отстаивали в огромных очередях в стужу — усталые, плохо одетые. Стояли со взрослыми и дети.
Ефим Иванович внимательно выслушал Сашку, и в глазах его появилась горечь. Он вздохнул и сказал, обращаясь к классу:
— Это обобщенный портрет, ребята. Это не только Данила Чубаров, это — и все вы. И сам Саша, и ты, Вася, и ты, Олег, — показывал он на ребят в классе. — Это все вы. И он нарисовал правильно.
Ефим Иванович положил на плечо Сашки руку.
— Он увидел то, чего не видели вы. А теперь, после этого портрета, увидите; в этом и есть цель художника — показывать людям то, чего они еще не видят. Зря порвал портрет. — Голос Ефима Ивановича построжел. — Правоту свою надо доказывать, Саша, а не истерику закатывать. Ефим Иванович помолчал, легонько провел рукой по вихрастой Сашкиной голове и тихо, серьезно сказал:
— Тебе трудно придется: у тебя свой взгляд, взгляд художника, а он не всегда совпадает со взглядами других. Чаще не совпадает. У настоящих художников нет легкой дороги.
Потом Данилка бегал в учительскую за географической картой и случайно слышал, как Ефим Иванович говорил с завучем, седым добрым историком: «Вы знаете, я даже боюсь за него, он необычайно талантлив. В таком возрасте и такой самобытный взгляд на мир, на искусство». — «Чего же вы боитесь?» — спросил завуч. «Боюсь, когда вырастет — пропадет все. Бывает же так: в детстве вундеркинд, а вырастет — дурак дураком. Еще боюсь, что помочь ему не могу. Он больше меня понимает в живописи, я порою теряюсь от его вопросов. Его в Москву надо посылать, в институт Сурикова».
Зря беспокоился Ефим Иванович. Не пришлось Сашке стать взрослым, он погиб совсем зеленым юнцом. Погиб и Ефим Иванович под Москвой.
Данилка узнал об этом, когда вернулся с фронта после войны.
Как память о друге, сохранились у него два Сашкиных рисунка. На одном акварелью нарисован берег реки ночью, а на другом — девочка, обнявшая за шею барашка. Девочка не дорисована, но видно, что водила кистью талантливейшая рука. Данилка только позднее понял, что плохая красная бумага из фотоальбома выбрана Сашкой не зря и не от того, что бумаги настоящей не было. Нет, он выбрал эту бумагу специально. Тревожный красный цвет. И теперь Данила не может представить себе этот неоконченный рисунок на белой бумаге. Все у Сашки было обдумано. Он стал бы большим художником. В этом Данила уверен.
Но Саша убит. На Смоленщине. В сорок четвертом. Он был рядовым пехотинцем.
И могилы у него нет.
От редакции. О писателе Анатолии Соболеве читайте в «Костре» « 5-6, 2015 в рубрике «Ковчег». В этом же номере напечатан еще один рассказ А. Соболева.
Анатолий Соболев |
Художник Ольга Граблевская | |
Страничка автора | Страничка художника |